Пять лет назад. Разговор с Соломоном Волковым о времени и о поэте – накануне юбилея Иосифа Бродского. Текст: Игорь Вирабов / Российская газета – Федеральный выпуск № 109(6680) / 21.05.2015 / Фото: Марианна Волкова
Соломон Волков – писатель и музыковед – беседовал со многими известными личностями, без которых трудно представить себе русскую культуру. С Шостаковичем, Баланчиным, Спиваковым, Евтушенко и – Бродским. Из этих стереоскопических бесед выходили книги и фильмы, из которых мы, как минимум, узнавали что-то новое о собеседниках. Меняли углы зрения, настраивали собственную оптику, вглядываясь в портреты гениев. Беседы Соломона Волкова с Иосифом Бродским продолжались с осени 1978 до зимы 1992 года. В 1998 году из этих диалогов с поэтом получилась книга.

– Соломон Моисеевич, вы ведь не раз виделись с Иосифом Бродским. Вопрос у меня странный, на первый взгляд. А какого роста он был? Помнится, беседуя с вами, Бродский вдруг стал рассуждать о росте Анны Ахматовой и Уистена Одена: они, мол, “примерно одного роста; может быть, Оден пониже”.
– Я вот отчетливо помню такую странную картину – иду по улице Нью-Йорка, толпа, как океан, – и её как океанский лайнер разрезает человек, который будто возвышается над толпой. И это был Бродский. Я не ожидал увидеть его в той толпе. Он был обыкновенного среднего роста, но когда он появлялся – действительно производил впечатление высокого человека. Почти как Маяковский, который, несомненно, был выше Бродского.
– У Бродского ведь не случайно рост физический будто бы перетекает в величину поэтическую: когда он гулял с Анной Андреевной, “то всегда тянулся. Чтобы комплекса не было”. Потому что она “грандиозная”.
Соломон Волков: У Иосифа была удивительная манера себя нести, которой он мгновенно выделялся. Видимо, это уже свойство личности. То же самое впечатление он производил, когда появлялся на своих лекциях в Колумбийском университете, с которых начались наши разговоры. Входил в аудиторию, рассекая воздух, абсолютно заполняя собой все пространство. В нем была колоссальнейшая энергетика. Люди с таким богатым внутренним потенциалом действительно обладают особой энергетикой.
– Ну да, какого поэта ни возьми – за каждым непременно свой мистический шлейф. Видимо, не случайно?
Соломон Волков: Вообще-то я не очень верю во все эти парапсихологические штуки. Но вынужден констатировать… Вот на фотографиях Шостаковича – кажется, что это такой зажатый, патологически скромный и застенчивый человек. Но в его присутствии каждый ощущал огромный электрический заряд, буквально сбивавший с ног. Мариэтта Шагинян, которая общалась с Шостаковичем с молодых лет, писала, как он пришел к ней в гости… У них в доме стояла плотная перегородка, какими в советских квартирах перегораживали комнаты, – но едва Шостакович вошёл, эта ширма вдруг упала. Какие-то волны от него, безусловно, исходили. И ещё в большей степени они ощущались в присутствии Бродского. Это, конечно, уже из области парапсихологии, но это было, это не выдумано. Когда мне рассказывают такие истории, я слушаю их скептически. Но с Шостаковичем и Бродским – да, я такое ощущал.
– Вернёмся всё же к росту. Поэтов, кажется, во все времена волновало – кто из них выше, кто “первее”? Поэт или первый – или никакой. Откуда в них эта болезнь?
Соломон Волков: Дело даже не в поэтах. Я думаю, что это вообще свойство всех людей – каждому хочется казаться значительной творческой фигурой. Но… когда, скажем, Шостаковичу, начинали говорить что-то вроде “Дмитрий Дмитриевич, вы гений”, – он всегда быстро-быстро открещивался: не надо, не надо, сегодня скажут – гений, завтра скажут – дерьмо. Что же касается Бродского, он, напротив, с большим удовольствием выслушивал такие высказывания в свой адрес. Легко мог сказать мне: конечно, мол, я знаю, что пишу лучше других, иначе зачем бы я этим занимался. Знаете, есть много людей, которые считают себя гениями, но таковыми не являются. В данном-то случае мы говорим о дарованиях действительно гениальных – к ним не всегда применимы обывательские мерки.
– Бродский, вышедший из круга молодых поэтов, окружавших Ахматову, предпочитал говорить как о своем поэтическом учителе, скорее, о Цветаевой. Не странно ли?
Соломон Волков: Для Бродского Марина Цветаева была вообще центральной фигурой поэтической. Не понимаю, почему. Я всегда предпочитал ей Ахматову. Возможно, мне не нравится какая-то истеричность голоса Цветаевой. Поэтическая техника фантастическая – и это, думаю, первое, что привлекало Бродского. Но у Цветаевой нет, как мне кажется, той многоплановости, которая есть у Ахматовой. Анна Андреевна поражает своей актуальностью. Стихи, написанные 100 лет тому назад, читаются как дневник современной женщины. Соединение в её поэзии религиозности и эротики, на которое обратил внимание Эйхенбаум – это очень актуально для продвинутой интеллектуальной современной женщины. Возможно, я ошибаюсь, но цветаевские слоганы мне не кажутся сейчас такими актуальными. Хотя среди женщин всегда было огромное число фанатичных поклонниц Цветаевой.
– Бродский вам как раз возражал, повторяя цветаевскую мысль о том, что стихотворение есть реорганизованное время: “Время – источник ритма… И чем поэт технически разнообразнее, тем интимнее его контакт со временем”.
Соломон Волков: Поэтика Цветаевой ему была как раз вполне близка, в отличие от ахматовской. Но вот тому, что сейчас именуется жизнестроительством, он в огромной степени научился у Ахматовой. Она была великим мастером этого жизнестроительства. И она, конечно, запутала свою биографию, завуалировала свою личную жизнь до возможного предела, затруднив невероятно работу будущим исследователям. До сих пор, скажем, невозможно разобраться, какие ее стихи кому посвящены, почему и как. Она сознательно запутывала даты, объединяла разных адресатов в одного. Бродский такие вещи тоже проделывал, кстати, не без подачи Ахматовой.
– Как всё-таки Ахматова относилась к Бродскому? Снисходительно? Иронично? Восторженно? Вы ведь в молодые годы тоже общались с Анной Андреевной, приезжали к ней с музыкантами…
Соломон Волков: Я думаю, её восхищало, что она нашла в Бродском родственную душу. Она ведь его выделила совершенно не зря – своей интуицией гения почувствовала, что из всех окружавших её поэтов Бродский – самая значительная фигура. Другое дело, что она при этом играла и “флиртовала” со всеми остальными тоже. У нее были особые отношения с Бобышевым, особые с Найманом – поэтическими приятелями Бродского тех лет. Но по отношению к Бродскому она именно чувствовала, что в плане того самого жизнестроительства он выруливает на какие-то очень важные рубежи. Она же и сама всю жизнь, с самых молодых лет, выстраивала себя как личность, меняя свою личностную позицию сообразно тому, что ей представлялось в данный момент более выигрышным.
– А Бродского не раздражала знаменитая фраза Ахматовой про то, “какую биографию делают нашему рыжему”?
Соломон Волков: Я его никогда об этом не спрашивал – и он никогда об этом не говорил со мной. Но могу точно сказать, и не открою тут никакой Америки, что при всей сложности истории с арестом Иосифа Александровича, судебным процессом, пребыванием в ссылке в деревне Норенской, с тамошним его житьем-бытьем, – всё это было, но всё это и мифологизировано до предела. И в каком-то смысле это работало на него, и он совершенно был не против такого развития жизненного сюжета. Хотя, конечно, мотивы его не так прямолинейны. В Москве в 1964-м году друзья ведь предупреждали, уговаривали: не возвращайся в Ленинград, ничем хорошим это не кончится. То, что он всё же поехал – и был арестован – связано было, безусловно, с его любовным романом с Мариной Басмановой, в первую очередь. Но он пошел, условно говоря, на свою Голгофу, отчетливо понимая, я думаю, интуитивно, и то, что это очень важный шаг для его поэтической биографии. В какой-то момент стала неизбежной связка: Бродский – мученик. Помните замечательный его экспромт – “Кто вас сделал поэтом?” – он отвечает: “Я думал, что это от Бога”. Из таких фраз складываются, в итоге, легенды. И эта фраза, конечно, была легендарной, – но её ведь нужно было выговорить в момент, когда на это осмелились бы немногие.
– Бродского упрекали в том, что он не сказал слова доброго о той же Фриде Вигдоровой, благодаря которой мир получил стенограмму судебного процесса, и вообще старался избегать каких-то слов в адрес людей, ему помогавших. Вам на вопросы о ссылке отвечал: я отказываюсь всё это драматизировать. Вы сочли, что это часть его эстетики. Что вы имели в виду?
Соломон Волков: Эта эстетика отчуждения – невероятный аспект личности Бродского. Таким я его здесь узнал в Америке. Это был сознательный выбор, нетипичный для русской художественной фигуры. Но здесь, в Америке, иначе невозможно.
– Почему? Откройте эту тайну выживания русской эмиграции.
Соломон Волков: Бродский стал проникаться англо-американской эстетикой того, что называется understatement (умышленное преуменьшение положительных характеристик объекта речи – Ред.). Иначе и не скажешь. То есть, сдержанная такая англизированная реакция на всё, что с тобой происходит, без драматизации. Подчёркнуто холодно, подчёркнуто безлично. Как он любил всегда говорить: цвета серой воды, который является одновременно цветом времени. Он начал этим проникаться еще в Советском Союзе. И этим очень отличался от других поэтов, раз в сто. Ни у Андрея Вознесенского, ни у Евгения Евтушенко нет этой отстранённости, отчуждения от событий, которые с тобой происходят. Наоборот, они как бы кидаются в водоворот и в нём вращаются в огромным энтузиазмом. И это типичная шестидесятническая черта.
– Для многих читателей, вовсе не самых толстокожих, как раз эта черта в поэтах всегда казалась привлекательной.
Соломон Волков: Бродский не шестидесятник именно в этом плане. Он пост-шестидесятник, по моему убеждению. Я пытаюсь ввести в оборот это понятие – пост-шестидесятник. Таковыми были, кроме него, и Шнитке, и Тарковский. Были пре-шестидесятники, пра-шестидесятники, – и были пост-шестидесятники. Так вот, начав вхождение в эту эстетику еще в Советском Союзе, Бродский очень сильно впитал её, попав в Соединенные Штаты. Это ему нравилось всегда, его к этому тянуло. Вообще влияние англо-американской поэзии на русскую культуру до Бродского было совершенно неощутимым. Был, скажем, Байрон, влиявший на Пушкина и на весь русский романтизм. А после этого огромный перерыв. Вплоть до Бродского, с легкой руки которого в русской культуре проявился интерес к Одену, Фросту. Но здесь, в эмиграции, это был ещё вопрос выживания. Он вдруг попал из атмосферы, где “поэт в России больше, чем поэт”, – туда, где, согласно Хармсу, в ответ на слова “я поэт” можно услышать: “нет, ты г..но”.
– Но что все-таки роднило Бродского с шестидесятниками – даже если ему и нравилось от них “отстраняться”?
Соломон Волков: Очень интересно было наблюдать, когда Бродский появлялся на сцене здесь, в Нью-Йорке, на поэтических вечерах с другими американскими поэтами. Американский поэт, выходя на эстраду, заранее извиняется, что отнимает у почтеннейшей публики время своими неуместными и ненужными никому стихами. Американский поэт читает тихо, монотонно, переминаясь с ноги на ногу. Ничего более контрастного выступлению, скажем, Евтушенко или Вознесенского быть не может. И этим еще Вознесенский и Евтушенко производили такое впечатление на американскую аудиторию: они читали шумно, ярко, и по-русски. Бывали и переводчики при этом, их переводили, но все-таки по-русски. Вот тут Бродский был к ним близок, тут он был шестидесятником: выходя на эстраду, начинал гипнотизировать аудиторию, шаманил на эстраде. И опять-таки на моих глазах не раз и не два преуспевал в этом. Аудитория ни слова не понимала по-русски. Но эти шаманские завывания Бродского на сцене гипнотизировали американскую публику. И та сдавалась.
– Но в обиходе жизненном, для выживания здесь одного шаманства, видимо, недостаточно?
Соломон Волков: В обиходе жизненном нужно было примириться с ощущением, что ты никому не нужен как поэт. И тогда Бродский выработал свою линию поведения – да, это всё меня не касается, ничего драматического со мной не происходило. Те, кто напоминает мне: это было важно в вашей биографии, вот такие-то люди вам помогали – это все нужно отстранить, отодвинуть. Поэт должен быть на уровне воды серого цвета. Таким должно быть бытие поэта… Люди, которые в эмиграции не сумели впитать хоть какие-то элементы такой эстетической жизненной позиции, – погибли. Все поломались. В Америке выжить, думая, что ты культурный гений и все должны перед тобой падать ниц, – это стратегия, заранее обречённая на неудачу. Выжили именно те, кто держался, как Бродский и Барышников. Я всегда называю Барышникова живым лирическим героем Бродского. Не собираюсь сравнивать его ни в каком аспекте с Бродским, но как модель поведения – модель Бродского, назовём её так условно, – его пример оказался для меня чрезвычайно важным.
– Бродский действительно болезненно или раздраженно относился к попыткам изучения его внелитературной биографии (хотя как у поэта отделить “литературное” от “нелитературного”)?
Соломон Волков: Да. А кто из известных вам деятелей культуры относится спокойно к таким вещам? Все хотят контролировать свое жизнеописание. Я исключений не знаю… Хотя тут есть парадокс: сам Бродский с величайшей охотой поглощал все биографические материалы о людях, которые его интересовали, о тех же поэтах. Вполне мог посплетничать: кто, с кем, как и почему. Значительную часть его разговоров с друзьями составляла именно эта тема. Но о себе абсолютно нет. Он приходил в ужас при мысли, что кто-то будет копаться в его личной биографии и привязывать к определенным фигурам. Скажем, “Новые стансы к Августе” – книга стихов, посвященная определённой названной женщине. Но включены стихи, посвященные и другим женщинам тоже. В интересах цельности поэтической книги он шёл на такие вещи. Это ведь тоже от Ахматовой – полная тьма и запутывание всех входящих и исходящих. Хотя многие его музы еще живы и с каждым годом всё чаще нарушают обет молчания…
– Не каждому достойному поэту дали Нобелевскую премию – а Бродский ее получил. Как ему это удалось?
Соломон Волков: Почему Бродский получил Нобелевскую премию, а, скажем, Вознесенский, Евтушенко не получили… Предсказать такие вещи невозможно. Букмекеры на этом хорошо зарабатывают, но прогнозы их, как правило, не сбываются. Тут интересно другое… И Вознесенский, и Евтушенко вроде бы вписались в американскую жизнь, дружили с такими авторитетами, как Норман Мейлер, Артур Миллер, семья Кеннеди. Но эти люди не оказывали никакого влияния на решения Нобелевского комитета. Они сами не получили Нобелевки – ни Мейлер, ни Миллер. И не случайно – в какой-то момент позиции этого круга и тех людей, которые принимают решения в Нобелевском комитете, разошлись. А Бродский как раз, наоборот, был в том кругу, который имел авторитет для Нобелевского комитета. Это уже вопрос к социально-культурной ситуации или вопрос чутья. Бродский подружился с Сьюзен Зонтаг, которая представляла европейский авангард или ранний постмодернизм. И её интересы совпадали с культурными предпочтениями Нобелевского комитета. К ней, кстати, очень прислушивались. И то, что Бродский начал писать эссе по-английски, сыграло колоссальную роль. Ни Вознесенский, ни Евтушенко этого делать не стали. Они оставались в убеждении, что добьются этого своей поэзией. Но стихи – это вопрос перевода, тысячи разных других обстоятельств. О Бродском же Нобелевский комитет составил представление главным образом по двум факторам: по истории с судебным процессом и по его эссе. Поэзия была в дополнительном пакете. Точно так же, как Пастернаку – присудили вроде бы за поэзию. Но, конечно же, если бы Пастернак не написал “Доктора Живаго”, никакой Нобелевской премии ему не видать. Та же история была у Бродского. Но вообще, по моим наблюдениям, не берусь судить о всех странах, – в Америке спокойно относятся к тому, что многие крупные авторы не получили Нобелевскую премию. Настоящая мистика Нобелевской премии существует только в России.
– Говоря о поэтах послевоенного поколения, Бродский выделял особо Бориса Слуцкого. Казалось бы, совсем не близкий ему поэт…
Соломон Волков: Я с вами совершенно не соглашусь. Бродский всегда говорил с большой симпатией о Слуцком как о человеке. А о стихах вообще говорить нечего – вчитайтесь! Слуцкий столько наработал для стихов Бродского – вся эта резкая манера с использованием обиходных слов. И это влияние не противоречит словам Бродского о том, что Слуцкий загубил себя позицией, условно говоря, политрука, честного коммуниста.
– Сейчас за такие внятные жизненные позиции поэтов готовы вычеркнуть из истории литературы вовсе – будто и не бывало.
Соломон Волков: В моих словах нет никакой иронии. Я с уважением отношусь ко многим замечательным людям, хотя они хранили такую условную позицию честного коммуниста до конца своих дней. Анатолий Наумович Рыбаков, автор “Кортика” и “Детей Арбата”, жил наискосок от меня, и мы очень часто встречались. Он был и оставался убежденным троцкистом. И Сталина он ненавидел именно не как какой-то антисталинист, интеллектуал западного образца, а как человек, идеалом которого было справедливое общество, избавленное от классовых расслоений, ужасной разницы в заработках, – от всего, что вполне характеризует сегодняшний дикий капитализм, в Америке и Европе… Так что – нет, Слуцкий был Бродскому как раз очень близок. Он просто сожалел, что Слуцкий ужал себя до размеров добровольной искусственной клетки. Но это уже трагедия или, наоборот, удача Слуцкого, для кого как.
– Когда начались печальные теперешние события на Украине, в Интернете тут же замелькало стихотворение Бродского “На независимость Украины” – совсем не комлиментарное к самостийным чувствам. Одни вдохновились нежданным патриотизмом Бродского, другие, наоборот, осыпали его проклятьями. И тут же усомнились в подлинности стихов, усмотрев, как обычно, в них “кремлевскую пропаганду”. Это же стихотворение такого имперского поэта. Насколько оно объясняет Бродского?
Соломон Волков: Я всегда считал Бродского имперским поэтом. И тема империи для него очень важна. Почему он не остался в Европе? Почему он прямо из России поехал в Америку? Он поменял советскую империю на империю антисоветскую. Но ему было важно это ощущение, что он живёт в империи, что он является частью империи. У него можно найти множество соображений на эту тему. Отсюда и его любовь к Андреевскому флагу, отсюда и наш с ним разговор о стихотворении, посвященном маршалу Жукову, которое вполне могло бы появиться в свое время в газете “Правда”. Бродский вспоминал, сколько в связи с этим стихотворением ему пришлось всякого наглотаться от эмигрантов, в особенности, прибалтов и украинцев, здесь, в Соединенных Штатах. Он периодически высказывался как имперский поэт. Можно в этом усмотреть противоречие. Но любая огромная фигура состоит из множеств. Был ли имперским поэтом Пушкин? Конечно, был. “Клеветникам России” и “На годовщину Бородинской битвы” – это же имперские стихи. Если их сегодня перепечатать, представляете, как бы на Пушкина накинулись со всех сторон. А стихи замечательные и, опять-таки, вписываются в текущее. Листок со стихотворением “На независимость Украины”, врученный Бродским, лежит у меня в архиве, это копия с его пишущей машинки. Относиться к этому можно как угодно, сообразно политическим взглядам. Но отрицать, что это сильное стихотворение, по-моему, не будет никто.
– Бродский жалел, что не написал свою “Божественную комедию”, некое монументальное произведение, роман, эпопею. А с чего, по-вашему, надо начинать путь к Бродскому, что в нём главное?
Соломон Волков: Наверное, если совсем-совсем, то я бы посоветовал открыть сначала “Часть речи”, с одной стороны. И “Новые стансы к Августе”, с другой. Чисто любовная лирика – и Бродский с более философским оттенком. Есть такая идея, что он сложный, недоступный поэт. Это не так. Поразительно, какое количество поэтических афоризмов Бродского вошло в быт. Я не знаю, как сейчас, но в наше время, когда люди встречались, они друг друга “обнюхивали” с помощью цитат. Если человек откликался, скажем, на обэриутов, Олейникова, Хармса, Заболоцкого раннего, – значит, свой. Сейчас это ушло, цитату из Олейникова обэриут “Типичная пошлость царила в его голове небольшой” – уже не узнают, нужно объяснять. И Бродский разошелся на огромное количество цитат. “Как будто жизнь качнётся вправо, качнувшись влево”. Это же 1961-й год, первое его знаменитое стихотворение – “Рождественский романс”. Или “В деревне Бог живет не по углам, как думают насмешники, а всюду”. Разве это точно ассоциируется с Бродским? Нет. А вот еще: “Задние мысли сильнее передних” из “Речи о пролитом молоке”. “Я обнял эти плечи, и взглянул на то, что оказалось за спиною”. О чем это? Слова так связаны одно с другим, что ты их вспоминаешь по самым разным поводам. Дома мы с женой моей Марьяной все время цитируем Бродского. “Зимним вечером в Ялте” – “Налить вам этой мерзости? Налейте”. Или я еще люблю прозаические бродскизмы. “Если бы я был посвободнее, как внешне, так, впрочем, и внутренне”… “Диалоги с Бродским” – это единственная моя книга, которую я время от времени перечитываю. Я думаю, что у нового читающего и думающего поколения Бродский – самый цитируемый в общении автор. Может, я ошибаюсь, но мне представляется, что это так.
– А вам не бывает досадно – когда, вознося одного поэта, скажем, того же Бродского, – непременно стараются затоптать всех остальных. Это несправедливо – зато модно?
Соломон Волков: То, что когда-то, 24 мая 1940 года, в Ленинграде родился Иосиф Александрович Бродский – это же случайность. Мог не родиться, или родился бы кто-то другой. А случилось чудо. Гоголь когда-то написал, что Пушкин – это русский человек, каким он будет через 200 лет. Да ничего подобного не произошло. Не стал русский человек таким, как Пушкин. Пушкин, как был, так и остался один. И это чудо и счастье. Пушкин вне всякого сравнения. Но ведь и та же история русской поэзии ХХ века – такое же чудо, наше счастье общее. Столько великих поэтов, такого скопления феноменальных поэтических звезд нет нигде, ни в одной другой культуре. Это богатство, которое мы до сих пор еще, что называется, не оприходовали. В него только еще вникать и вникать. Это тоже, между прочим, наше всё.
– К сожалению, мы не всегда это осознаем.
Соломон Волков: Но этот воздух, который всё равно присутствует в атмосфере страны, её и спасает. Отчего, как говорил Набоков, при чтении Пушкина наши легкие расширяются? Оттого, что поэзия – наш кислород.
https://rg.ru/2015/05/22/brodskij.html